Автор публикуемого эссе — поэтесса Вера Сергеевна Булич, представительница первой волны русской эмиграции и того поколения писателей, которые не успели состояться в России. Писать, не имея прямого контакта с художниками слова, творящими на родном языке, проторять свой путь в непрестанной борьбе с косностью языкового барьера финской и шведской литературной среды — все это давалось Булич нелегко. Более того, с середины 1940-х годов к культурной обособленности добавилась обособленность идеологическая1.
Вера Сергеевна Булич родилась 17 февраля (ст. ст.) в 1898 году в Санкт-Петербурге в семье известного филолога и музыковеда Сергея Константиновича Булича (1859–1921)2, сподвижника И.А. Бодуэна де Куртенэ. С.К. Булич был профессором Санкт-Петербургского университета, директором Высших женских (Бестужевских) курсов и первым деканом музыкального отделения Российского института истории искусств. Детство и юность Вера Сергеевна провела в окружении «столбовой» петербургской интеллигенции; в доме Буличей встречались выдающиеся люди науки и искусства, близким другом отца был, в частности, Иннокентий Анненский. Стихи Вера Булич начала писать еще в отрочестве, однако печататься начала уже в эмиграции в 1920-е годы.
В девятнадцать лет Вера с семьей переходит финскую границу. На некоторое время Буличи обосновываются на Карельском перешейке на своей даче в Куолемаярви. В 1924 году, вскоре после кончины отца, Вера и ее сестра Софья3 переезжают в Гельсингфорс в поисках работы. Вера меняет множество занятий. В частности, играет в кинотеатре на пианино, служит секретарем у Ивана Шайковича, сербского посла в Финляндии и поэта, с которым была знакома еще по даче. Первую книгу — «Сказка о крошечной принцессе» — она выпускает под псевдонимом Vera Bull по-фински в Гельсингфорсском издательстве WSOY в 1927 году4. В 1931 году Шайкович помогает опубликовать в Белграде по-русски двухтомник ее сказок. Впоследствии Вера Булич стала автором четырех поэтических сборников: Маятник (Гельсингфорс, 1934), Пленный ветер (Таллинн, 1938), Бурелом (Хельсинки, 1947), Ветви (Париж, 1954). Ее стихи, статьи и эссе публиковались в «Журнале содружества», в «Новой русской жизни», в «Русском голосе», в «Нови», в «Новоселье», в «Таллинском русском голосе», а также в послевоенном «Русском журнале». Уже после смерти ее печатали в «Гранях» и «Новом журнале».
С 1930 года и до самой смерти Булич работала библиотекарем в Славянском отделе Хельсинкской университетской библиотеки, а с 1947 года еще и в библиотеке Института культурных связей между Финляндией и СССР5. Долгие годы писательница боролась с тяжким недугом и скончалась от рака легких в Хельсинки в 1954 году.
Среди немногих русских писателей в Финляндии Вера Булич, пожалуй, была единственной, кто питал живой интерес к окружающей инородной культурной среде, и включала ее органически в свое творчество. Она читала и говорила по-фински, писала по-шведски, переводила финских и шведских поэтов-модернистов на русский язык. Отсутствие на периферии русского зарубежья собственно-литературной среды поощряло Булич самой создавать ее. Так, она была в числе организаторов и активных участников литературно-философского кружка «Светлица», возникшего в Гельсингфорсе в 1930-е годы и просуществовавшего до самой «Зимней» войны.
Мемуарное эссе «Четвертое измерение» формально стало откликом на смерть Белого (в январе 1934 года) и было опубликовано в апрельском номере «Журнала содружества» (1934. № 4. С. 23-25), издававшегося с 1933 года ротапринтным способом в Выборге — как орган, объединяющий бывших учащихся Выборгского русского реального лицея6. Однако выход «Четвертого измерения» совпадает по времени с появлением (весной 1934 года) первого сборника стихов Веры Булич «Маятник»7. Из этого сборника (из стихотворения «Петербург») взяла Булич и эпиграф для своего эссе о Белом. «Четвертое измерение» фактически является не столько некрологом и даже не просто воспоминанием о встрече с большим поэтом, а прежде всего — актуальным для писательницы поиском самоопределения, своего пути и места в русской поэтической традиции. Начиная еще с ранних сказок 1920-х годов, во многих произведениях Булич звучит тоска по отчему дому, проходит тема заблудившегося ребенка. В эссе о Белом, в сущности, выражена та же мечта «о себе в прошлом», щемящее воспоминание о безвозвратно утраченных родине, юности, укладе жизни, естественной культурной среде, но также и рефлексия по поводу традиции Серебряного века и своего малого места в этой могучей традиции.
Наталии Башмакофф
* * *
В вечерний час воспоминаний,
В час воскрешения теней
Я вижу Петербург в тумане
И в одуванчиках огней…
Бывают воспоминания, которые сопутствуют в течение всей нашей жизни. Они дороги нам по тем или иным причинам, мы любим их вызывать снова и снова в нашей памяти, и наконец, они становятся нашими невидимыми друзьями и уже помимо нашей воли, сами по себе являются нам в «трудную минуту жизни» — ободрением и утешением. Одним из таких невидимых друзей стал для меня и образ Андрея Белого. Может быть, я, никогда лично Андрея Белого не знавшая и видевшая его только один раз, и не имею права говорить о нем. Но часто случается, что первое впечатление от человека, не обоснованное, но интуитивное, остается единственным и — не заслоненное, не искаженное наслоениями позднейших впечатлений — приобретает особую остроту и силу, становясь руководящим на всю жизнь. Именно потому, что воспоминание об Андрее Белом стало для меня гораздо большим, чем простое воспоминание, я и хочу рассказать о нем.
С тех пор прошло уже много лет. Петербург при большевиках. Темные, угрюмые дни: бесконечные очереди, перебегающие из дома в дом — зловещим шепотом — слухи, хлеб, развешанный на почтовых весах с точностью до одного грамма (по 50 гр. на человека), ночами — дежурства на лестнице в темноте и тишине, неосвещенные улицы, шальные пули, сбивающие со стен штукатурку, настороженность, тревога, опустошающее ожидание.
Предложение отца: «Не хочешь ли пойти в университет на лекцию Андрея Белого о ритме?» встречаю с восторгом. Во-первых, радость — наконец увижу настоящего, живого поэта; во-вторых, отдых — хоть на час, хоть на миг, уйти от угрожающей и все подступающей жути так изменившейся жизни. Помню чувство защищенности и уюта, охватившее меня в стенах университета после враждебно подстерегавших улиц. Широкий университетский коридор, уходящий в бесконечность, как взаимное отражение двух противопоставленных зеркал при новогоднем гаданье (невольная детская мысль: вот бы на велосипеде!). Небольшая аудитория, черные незавешанные окна, пугающие темнотой и возможными выстрелами. Немногочисленная публика, разместившаяся группами. В моем поле зрения — золотая диадема в темных вьющихся волосах петербургской эстетки, не изменившей своим вкусам и в эти тревожные дни. Воспоминания отрывочны, несвязны. Если бы знала тогда, что я в первый и последний раз в университете, все бы вобрала в себя, каждую мелочь унесла в памяти на всю жизнь. Но — беспечность юности: разве знала, что ляжет между мной и Петербургом навеки непереходимая черта?
Запомнилось ясно только: сам Андрей Белый, стихи, которые он читал и которые я благодаря ему навсегда, по особенному полюбила, и то — смутное, невыразимое, но значительное, что открылось в тот вечер и осталось темным знанием навсегда.
Черная классная доска, куски мела, ломающиеся в нервных пальцах беспрестанно движущейся руки, и формулы, формулы, формулы… «Как?» свое удивление: «математикой доказывать поэзию?» После недавних выпускных экзаменов алгебраические уравнения в моей голове размещены стройными рядами, еще не тронутые временем, и я стараюсь напрячь все внимание, чтобы уловить нить доказательства. Но — или это высшая математика, навсегда для меня недостижимая, или сам Андрей Белый отвлекает мое внимание от сложного вычисления кривой, я перестаю постигать умом и начинаю верить ему на слово. И как не смотреть на него? Маленький, верткий, с вкрадчивыми и в то же время отрывистыми движениями, то сгибающийся и замирающий под какой-то невидимой тяжестью, то перепархивающий своей особенной легкой походкой с места на место, он чем-то напоминает мне птицу или скорее летучую мышь. Общее цветовое впечатление от него — светло-серый, от сияния пушистых, пепельных, полуседых волос над высоким лбом, от непрерывного лучистого тока из почти прозрачных голубовато-серых глаз. Глаза смотрят на нас и не видят. Глаза должны видеть окружающее, но Андрей Белый смотрит не глазами, а будто поверх глаз; он видит не данный всем нам мир, а то, что за ним и что значительнее всего известного. В его взгляде — радость тайного видения, одному ему доступного, и просвечивающий блеск безумия.
«Ритм, — говорит Андрей Белый, — ритм — душа стиха». И снова мелькает мел в руке, черная доска поворачивается еще нетронутой в своем ночном глянце стороной, чтобы изнемочь под бременем новых белых формул. Он кружится возле нее — он ворожит, колдует, зачаровывает, внушает, убеждает настойчивостью взлетающей руки, горячей проникновенностью голоса, биением своего сердца и сиянием полубезумных ясновидящих глаз. И наконец, как последнее заклинание, уже подводя итоги, уже торжествуя победу ясновидящего и яснослышащего над нами, знающими лишь три земных измерения, Андрей Белый читает стихи. Голос его тих и вкрадчив, как его движения, в нем нет ни пафоса, ни металла, ни богатых модуляций звука, его голос тоже бледно-серых пастельных тонов, но это цвет пепла, под которым тлеют угли, — и он творит чудеса, он преображает стих, вливая в него свое горячее дыхание, созвучное тайной мелодии ритма. Словно хрупкий старинный хрусталь, бережно поднятый осторожной рукой, возносится каждый стих над нами, — и вот слетает тусклая пыль времени, и открываются сияющие грани. Знакомые с детства, заученные наизусть на школьной скамье стихи, привычные и бледные от повторения строки, — неузнаваемо-новыми, яркими образами, полными дыхания, жизни и вдохновения входят снова в мою память, чтобы остаться в ней такими уже навсегда. И сквозь эти образы сначала глухо, невнятно, потом все явственнее и настойчивее проступает ведущая их поступь неведомой повелевающей силы — ритм. Андрей Белый, как будто от сознания того великого и невыразимого, что владеет им, приподымается, читая, на цыпочки и растет, растет на наших глазах, озаренный откровением свыше.
Он кончил — и перед нами снова маленький, серый, запачканный мелом человек, который суетится у доски, неловко стирая написанное.
В тот вечер не умом, но чувством я поняла тайную силу ритма, я ощутила немую мелодию, стоящую за стихом, несущую и одушевляющую его, и не только стих, но и жизнь, и мир — космическую музыку. Я поняла, что важно не то, что мы видим, а то, что за видимым, незримое и еще не угаданное, и что воплощение этого смутного видения, преображение мира и есть главное в искусстве.
«Но это же четвертое измерение!» — говорила я радостно и возбужденно отцу, спускаясь с ним по университетской лестнице, не обращая внимания на улыбку незнакомого мне профессора, шедшего рядом с нами.
«Это то неизвестное, что еще не всем открыто и доступно, но оно несомненно, нужно только почувствовать его!»
— Ну, это четвертое измерение должно быть вам, молодым, виднее, а с нас довольно и трех, — шутливо сказал отец, улыбаясь на мои восторженные восклицания.
Из черного пролета распахнутой двери пахнуло сырым невским ветром, и мы вышли на набережную.
Ритм владел Андреем Белым. И в своем неустанном порывании в «четвертое измерение», в прислушивании к его разнообразным, прерывистым, неуловимым и порой роковым звучаниям, в стремлении проникнуть в заповедное и овладеть им, он метался в пределах наших земных, трех измерений. Но образ его, сохраненный памятью, в озарении открывающейся ему глубины, образ его, слепого для видимого и зрячего для незримого, сквозящий и в музыкальном бредовом тумане «Петербурга» и в великолепных строках «Первого свиданья», снова и снова напоминает мне о том, что поэт повинуется лишь велениям своего внутреннего голоса, своей поэтической совести.
И теперь, вспоминая этот вечер, отделенный от меня годами, теперь, когда его человеческие дела и дни окончены, я снова, как и тогда, чувствую к Андрею Белому прилив горячей, живой благодарности.
Гельсингфорс
Примечания
1 Послевоенная Финляндия оказалась под политическим давлением Советского Союза. В связи с этим русская диаспора оказалась расколота на два лагеря: в одном были сочувствующие или т.н. соотечественники, близкие к кругам единственной допускаемой представительными властями СССР культурной организации Р.К.Д.С. (Русское Культурно-Демократическое Общество) в Финляндии, в другом — те, кто считали себя носителями традиций и культурных ценностей имперской России, память о которой коллективно оберегалась от полного исчезновения всей русской общиной в рассеянии. Вера Булич примкнула к первому течению.
2 Ученик Бодуэна С.К. Булич работал в области русского и славянского языкознания, а также экспериментальной фонетики и был одним из первых организаторов лабораторий по экспериментальной фонетике в Петербурге.
3 В семье были еще два брата — Константин и Сергей.
4 В 1928 и 1929 гг. сказки из этого сборника перепечатываются в финских рождественских журналах, издаваемых детской писательницей-сказочницей Анни Сван. В 1934 г. «Сказка о сказке» успешно ставится И.М. Веригиным в Гельсингфорсе. Сказки Булич примыкают к традиции литературной сказки XIX века, Андерсену, Одоевскому, однако, ближе всего ей по времени и по женскому восприятию мира сказки Поликсены Соловьевой.
5 Эта работа естественным образом вовлекала Булич в новую, послевоенную, реальность финляндско-советских отношений. Известно также, что ее старшая сестра Софья Булич-Старк состояла в правлении Р.К.Д.С. Общество Р.К.Д.С. существует и поныне.
6 «Журнал содружества» выходил до 1938 г. Позднее, особенно после 1935 г., журнал становится объединяющим звеном младшего поколения эмигрантских литераторов, пишущих в странах рассеяния от Прибалтики до Магриба. В нем печатаются С. Горный, Б. Новосадов, Ю. Терапиано, Ю. Мандельштам, З. Шаховская, Л. Гомолицкий, Е. Таубер, И. Белоцветов, Мирра Бальмонт, Е. Базилевская, А. Перфильев, Л. Сеницкая, Р. Блох, К. Гершельман, А. Пенерджи, И. Сабурова, С. Шаршун, Р. Фрейденберг, Н. Бухарский, Г. Раевский, С. Страхова, Л. Зуров, Э. Чегринцева, С. Прегель, А. Горская, П. Гладищев, Ю. Миролюбов и др.
7 В своем дневнике Булич записывает 16 мая 1934 г.: «В четверг 26 апреля вышел в свет «Маятник». На докладе Григоркова в Академ. Объединении, в перерыве, вскрыла белый пакет с 40 белыми строгими томиками. Возле, словно на крестинах, при восприятии от купели, стояли Парланд, Григорков, Добровольский (члены литературно-философского кружка «Светлица», первым председателем которого была Булич; деятельность Академического Объединения вторила во многом деятельности «Светлицы». — Н.Б.) и др. В ночь после этого не могла спать. Было ощущение, как будто от сердца тянутся нити по всем этим белым книжечкам, и сердце чувствовало острую боль от прикосновения чужих пальцев, перелистывающих страницы. Страницы сердца, брошенного на рынок.
Ночью прочла книжку в первый и последний раз. С тех пор в нее не заглядываю. От чтения осталось ощущение какой-то жалобной звенящей ноты. Дойдет ли она куда-нибудь, прозвучит ли отзвук, встретит ли отклик в холодном, равнодушном мире?
Теперь уже разослана книга повсюду (в Париж, Белград, Ригу, Ревель, Выборг), и в чужих странах за прилавком беззвучно колотятся маленькие черные маятники».
Публикация и вступительная статья Наталии Башмакофф (Финляндия)
Остальные материалы номера
Летний сад. Возрождение памятника
«Позвольте Вас благодарить сердечно…»
Константин Маковский — коллекционер
Гений места
Хранитель вечности
«Бубновый валет»
«Обратить внимание на ритмическую точность»
Москва, Спиридоновка, 6: здесь жил А. Блок
Три жизни
«Мадонна» Дуччо из римской коллекции графа Г.С. Строганова (1829–1910)
Симбирск-Ульяновск-Симбирск
Настоятели Исаакиевского собора
«Веревка — вервие простое»
Открытый взорам
Живописная формула времени
Высокое служение
Витебск моей юности
Петербурга женское лицо
Дневник закатов
Конец зла: Германия 1944–1948 годов
Конспект введения к лекции «Блок»
Каменный сад русского модерна
Ликующие небеса Екатерининского дворца
Марк Шагал в Швейцарии. Библейское послание
Великая Отечественная война и ценности мирной жизни глазами молодого поколения XXI века
За строками «Возмездия»
Судеб скрещенье
Из жизни природы и людей